рус | укр

Главная

Контакты

Навигация:
Арсенал
Болезни
Витамины
Вода
Вредители
Декор
Другое
Животные
Защита
Комнатные растения
Кулинария
Мода
Народная медицина
Огород
Полесадник
Почва
Растения
Садоводство
Строительство
Теплицы
Термины
Участок
Фото и дизайн
Хранение урожая









Глава вторая АНАЛИЗ ГЛУБИННЫХ СТРУКТУР СЕМИОТИЧЕСКИХ СИСТЕМ ИСКУССТВА

Другим теоретическим основанием идеи первобытного синкретизма у Веселовского была мысль о том, что древнейший синкретический обряд отвечает потребности «психофизического катарсиса», который объединяет эти ранние формы обрядовых действ с позднейшим искусством (Веселовский 1940:201). Эта идея согласуется как с наиболее глубокой из современных психофизиологических интерпретаций искусства, предложенной Л.С. Выготским, который основывался на известном физиологическом принципе «воронки» Шеррингтона (Выготский: 1968), так и с полученными в исследованиях последних лет выводами о фольклорном происхождении катарсиса (Арановская 1974).

Тщательно рассматривая исходные предпосылки своей теории, Веселовский формулирует те принципы разумности типологических сопоставлений, которые сохраняют силу до нашего времени. При исследовании различных конкретных однотипных знаковых систем (языков, мифов, ритуалов и т.п.) типологическое сближение одной из них, признаваемой за более архаичную, с какими-либо явлениями внутри другой подобной системы оправдано только в том случае, если эти последние с помощью внутренней реконструкции выделяются в качестве пережиточных. Этот принцип, в настоящее время общепризнанный, формулируется Веселовским в отчетливом виде (Веселовский 1940 : 202). В качестве блестящего образца такого анализа на древнегреческом материале в нашей науке позднейшего времени можно указать на исследование акад. И.И. Толстого, обнаружившего в афинских буфониях аналог медвежьему празднику (Толстой 1966: 80–96, ср. о культе «сына медведя» в древнегреческом эпосе: Карпентер 1966). На материале обрядов сибирских народов «медвежья драма» была изучена еще самим Веселовским (Веселовский 1940: 232–300), который отметил, что в ней «можно рельефно проследить зарождение культовой драмы» (Веселовский 1940: 300) из обрядового хора…

 

4. Реконструкция древнейших типов знаковых систем, использовавшихся для коммуникации.

 

…Общим положением для эволюционной теории языка, намеченной Н.Я. Марром и его школой, и типологии языкового развития, по ван Гиннекену, является гипотеза о древности языка жестов – «линейной» или «кинетической» речи, по Марру. У этой теории было значительное число предшественников, среди которых по праву на видное место ставят Веселовского (Томас 1957: 114–115), указавшего на роль жестов и ритмико-мелодических сигналов в синкретическом обряде для той эпохи, когда звуковая речь была еще преимущественно ограничена эмоциональными функциями (Веселовский 1940: 206). Но Марр сформулировал гипотезу о первичности языка жестов в таких терминах, которые допускают их перевод на современные семиотические: по его гипотезе, язык жестов был языком знаков-указателей и изобразительных знаков-символов. Согласно Марру «у племен в примитивной стадии их развития еще не было звуковой речи, люди говорили жестикуляцией и мимикой, воспринимая мир и всю окружавшую их жизнь в образах и по сродству образов и соответственно объясняясь друг с другом линейными движениями, символами тех же образов и форм» (Марр 1933: 212). Возникновение звуковой речи Марр связывает с появлением искусственных орудий, в чем он перекликается с приведенной выше характеристикой Homo sapiens, объединяющей членораздельность знака и использование орудий для изготовления орудий в качестве существенной характеристики человека (см. также Хьюз 1973б).

Гипотеза о первичности языка жестов в наиболее раннем человеческом обществе в последние годы вновь становится все более вероятной, благодаря открытию возможностей обучения шимпанзе достаточно сложным искусственным системам этого типа – в работах двух групп зоопсихологов (Премак 1971, Премаки 1972, Гарднеры 1972, Клима, Беллуджи 1972), осуществивших эксперимент по обучению шимпанзе искусственной оптической системе знаков и жестовому языку глухонемых. Последний эксперимент более 40 лет назад предлагался Л.С. Выготским, но не был поставлен (Выготский 1960, 1968; 502, Крейн 1973: 340). В качестве одной из наиболее смелых гипотез Выготского, связанных с характерным для него (как и для Марра, находившегося в контакте с ним в 30-е годы) диахроническим подходом к знаковым системам, следует указать на мысль Выготского о том, что поведение человека, страдающего афазией, обнаруживает общие черты с поведением обезьяны при употреблении орудий (Выготский 1960: 427). По его гипотезе, при распаде обычно на первый план выступают низшие – более примитивные – функции и центры.

Некоторые из приводимых Выготским в этой связи фактов, свидетельствующих о нарушении зрительного охвата в целом, заслуживают дальнейшей экспериментальной проверки, так как нарушение пространственных отношений (или отношений в семантическом пространстве), по-видимому, сопутствует определенным типам семантической афазии. В связи с тем же вопросом о возможности сравнения интеллектуальной деятельности шимпанзе «с формами человеческого доречевого интеллекта» (Выготский 1960: 427–428) Выготский и предложил этот эксперимент, к сожалению, поставленный почти полвека спустя.

Выготский отмечал, что невозможность обучения шимпанзе человеческому устному языку (по данным Йеркса) прежде всего связана с невозможностью звукового подражания. В связи с этим Выготский замечает: «Речь вовсе не встречается исключительно в звуковой форме. Глухонемые создали зрительную речь и пользуются ею. Также обучают глухонемых детей понимать нашу речь, считывая с губ, т.е. по движениям. Быть может, можно шимпанзе научить употреблять пальцы, как это делают глухонемые, т.е. научить их языку знаков» (Выготский 1960: 426). Этот опыт Выготский предполагал провести в Сухумском питомнике (см. там же). Проведенные в более позднее время наблюдения над доречевым знаковым поведением антропоидов (Ниссен, Йеркс 1934; Йеркс 1943: 171–180; ср. Берч 1952) показали, что при совместном решении задач группа молодых шимпанзе вырабатывает элементарные жестовые знаки для коммуникации (ср. Иванов 1961б). Эти выводы согласуются и с более поздними результатами обучения шимпанзе искусственным системам знаков, в том числе пальцевому (жестовому) языку глухонемых, чем была подтверждена идея Выготского.

Как и по отношению к опытам усвоения обезьянами искусственных акустических сигналов и как в случае обучения шимпанзе обмену предметов с экспериментатором, в усвоении шимпанзе искусственных систем жестов можно видеть свидетельство далеко идущих возможностей обучения, по-видимому, отчасти обусловленных врожденными способностями, что может объясняться не в духе теории «дегоминизации», а с точки зрения возможностей наличия «генетического запаса» способностей, превосходящего реальные потребности, что, видимо, соответствует идеям Северцова и принципу Дана в том его виде, который сформулирован В.И. Вернадским (Вернадский 1965). Шимпанзе, обученные искусственной системе жестов в человеческой среде, где они воспитывались, представляют собой случай, обратный известным примерам воспитания ребенка в обезьяньем стаде, что ведет к значительно меньшему отставанию интеллектуальных возможностей по сравнению с другими случаями воспитания детей среди животных (Фирсов, 1972: 82, Мальсон 1964, Браун 1958).

Подтверждаемая этими данными экспериментальной зоосемиотики гипотеза об исконности языка жестов как основного способа коммуникации у высших антропоидов (Хьюз 1973а, б, Иванов 1974г) согласуется с целым рядом данных, относящихся к естественным системам жестового общения у обезьян. Наличие в этих системах аналогов таким жестам, как объятие, поклон, кивок головы (означающий приглашение идти вместе), позволяет считать архаизмами и эти последние; во всех подобных случаях, согласно Н.А. Тих (Тих 1970), символический жест восходит к изобразительному (в соответствии с общесемиотической закономерностью эволюции знаков-символов, Иванов: 1968, 1969в). Поэтому естественные системы жестов могут рассматриваться, как источник для реконструкции древнейшего набора поведенческих единиц (бихевиорем). Для значительного числа подобных жестов вероятным представляется их врожденный характер. В свете сопоставления с данными приматологии врожденными можно признать такие ритуализованные действия матери, как обучение ребенка ходьбе, переноска его на спине, игра в «прятки», для обезьян имеющая характер тренировки на узнавание, а позднее наполняемая более сложным содержанием (наблюдаемому в последующие периоды процессу выветривания семантического содержания в играх, становящихся чисто синтаксическими структурами, в более раннюю эпоху мог предшествовать обратный процесс мифологизации чисто прикладной игры). Вероятен пережиточный характер (в духе идеи Выготского о сохранении архаизмов в семантически неосложненных стереотипах поведения, Выготский 1960) обычая собирания букетов, близкого к способу собирания растений (для прокорма) у обезьян.

Гипотеза о врожденном характере ряда особенностей жестовой коммуникации, общей для человека и антропоидов, согласуется с идеями школы Хомского о врожденном характере универсальных языковых структур, разделяемыми и специалистами по молекулярной биологии. Один из них – Моно замечает, что развитие языка «не только сделало возможной эволюцию культуры, но повлияло решающим образом на физическую эволюцию человека» (Моно 1970: 150). В частности, уже язык жестов символического и изобразительного (иероглифического и пиктографического) типа мог потребовать существенного увеличения размера запоминающего устройства…

 

…Химические средства сигнализации и воздействия на особи того же вида являются основными для многих биологических сообществ беспозвоночных (термиты, муравьи) и существенны на всех низших ступенях эволюции. С точки зрения классических представлений кибернетики речь идет о сигналах «всем, кого это касается». У антропоидов значимость химических средств общения (ср. обнюхивание у обезьян) значительно уменьшается (Фирсов 1972: 164–165, Киршенблат 1974: 55), что предваряет развитие, которое отличает человеческие средства коммуникации. И человек, и антропоиды являются микросматиками, у которых слабо развиты обонятельные доли мозга. Если отвлечься от специфических средств сигнализации между особями разного пола (духи и различные ароматические вещества), находящих аналогии на существенно более низких ступенях эволюции, у человека химические средства передачи информации, стимуляции и регуляции поведения обнаруживаются преимущественно на низших или типологически архаических уровнях деятельности коллектива.

В этой связи значительный интерес представляет анализ в семиотических исследованиях последнего времени в качестве архаической черты «чрезвычайно широкого использования некоторых видов грибов (прежде всего мухоморов) для получения галлюциногенных напитков... в шаманских культурах (причем большинство коллектива может налагать на себя всяческие запреты, связанные с использованием грибов)... С помощью этих напитков шаман устанавливает связь с небом. В этом смысле напитки из мухомора служат той же цели, что мировое (или шаманское) древо или его различные воплощения» (Елизаренкова, Топоров 1970: 44, ср. Леви-Стросс 1970). Это специфическое средство стимуляции знакового поведения (и в определенном указанном смысле средство коммуникации) находит аналоги и в культурах древней Америки, по отношению к которым гипотеза об использовании аналогичных галлюциногенных средств привлекалась для объяснения специфических форм искусства, например, архитектурного орнамента, в частности, С.М. Эйзенштейном (занимавшимся вместе с Л.С. Выготским и Н.Я. Марром проблемой архаических форм сознания)…

 

5. Соотношение звуковых и жестовых систем знаков.

 

…В частности, значительный интерес представляют исследования языков жестов американских индейцев, на материале которых еще в XIX в. были предвосхищены некоторые важные понятия семиотики (Маллери 1881, ср. сопоставление Маллери и Перса 5 – Мунен 1973: 157, Ки 1962, ср. о более новых системах жестов Стоко 1972 и др.). Чрезвычайно существенным представляется то, что в определенных ритуально обусловленных (и тем самым возможно способствующих сохранению древних пережитков) условиях общения звуковой язык запрещается и заменяется языком жестов – у австралийского племени аранта в периоды траура и инициации (Соммерфельт 1938: 36–37, 174), что типологически сходно с запретом пользоваться звуковым языком у членов некоторых европейских монашеских орденов (Бейссанс 1956).

Для сопоставления с ритуально обусловленной заменой звукового языка знаковой системой языка жестов при инициации у аранта особый интерес представляют южноамериканские индейские мифы о ягуаре, где содержится аналогичный запрет нарушения тишины (Леви-Стросс 1968: 266). Это сопоставление тем более оправдано, что мифы о ягуаре истолковываются как отражение пути юноши из семейного дома в мужской дом при инициации (Тернер 1969: 173), ср. близкий подход к интерпретации сказки через обряд инициации в труде В.Я. Проппа (Пропп 1946) Наглядную параллель этим архаическим обрядам, во время которых посвящаемые символически подвергались опасности общения с лесными зверями, и соответствующим мифам (восходящими к программе или словесному объяснению этих обрядов), представляют наблюдения приматологов, согласно которым на воле молчание обезьяньих детенышей объясняется боязнью хищников (Хьюз 1973а: 13–14). Поэтому наличие функциональных различий между звуковой сигнализацией, допускаемой только в определенных условиях, и жестовой коммуникацией может быть древнее человеческого общества. Для подтверждения соображения, по которому экологические трудности препятствовали появлению звуковой сигнализации, представляет интерес противопоставление шимпанзе и гиббонов, условия жизни которых в большей степени способствуют звуковой сигнализации.

При допущении первоначальной значимости оптической жестовой системы знаков следует предположить постепенное перераспределение функций между разными кодами (зрительными и звуковыми), причем наряду с акустическим кодом у Homo sapiens следует предположить наличие двух кодов оптических – языка жестов и рисуночного письма.

В свете этого значительный интерес представляют предложенные Марром и его школой, а также и ван Гиннекеном (Гиннекен 1939а, б, ср. Стопа 1956) сопоставления древнейшего рисуночного письма, использовавшего Homo sapiens начиная с его появления в Верхнем палеолите, с другими системами знаков, в частности жестовым языком и звуковым языком.

В свете новейших выводов семиотики глубокими следует признать не только догадки Марра о первичности языка жестов («линейной кинетической» речи) и о значении отдельных его элементов, но и о том, что «еще в ранние эпохи периода линейной речи возникает потребность замены линейных кинетических (подвижных) символов символами иного порядка – линейными же, но устойчивыми, письменными и звуковыми» (Марр 1933: 257), в связи с чем Марр ставил вопрос об обнаружении в звуковой речи следов «переводов с линейной или кинетической речи» (там же); бесспорно, оправдан такой подход по отношению к числительным, возможно и по отношению к служебным словам, развивающимся из названий частей тела (Марр 1933: 98–99, 300). Выполненная под руководством Марра большая работа по числительным (Марр 1927), как и непосредственно продолжавшие ее исследования (работа И.Л. Снегирева по пальцевому счету и его переводу в числительные в зулусском языке, Снегирев 1935, ср. тождественное описание: Брайант 1953: 162–163) и многочисленные работы других исследователей, шедших по сходному пути (Кассирер 1923: 180–208, Леви-Брюль 1930; 120–147, Клюге 1937, 1938, 1939, 1941а, б; Франклины 1963), позволяют сделать вывод, что в очень большом числе языков мира числительные представляют собой результат словесного наименования таких жестовых знаков, которые становятся из знаков-указателей (обозначений частей тела) знаками-символами при становлении систем счета, основанных на установлении соответствий между частями тела и единицами пересчитываемого множества предметов. В качестве наглядного примера можно привести индоевропейское обозначение ‘десятка’ (рус. десять и т.п.) *de-kˆm ‘две руки’ (гот. handus <" *kˆom-tu-s ‘рука’) (Енсен 1952, к форме числительного ‘два’ *de-/*do- в словосложении ср. хет. da-iuga ‘двухлетний’, др.-ирл. da, de-bide ‘разделенный на два’).

Очень глубокие наблюдения об архаичности счета по пальцам содержатся в исследованиях Л.С. Выготского, посвященных управлению поведения посредством знаков-стимулов, воздействующих на человека. Анализ этой проблемы Выготский начинал с того, что исследовал такие явления, как счет на пальцах, в котором он видел пережиточные остатки древних форм поведения, сохранившихся у современного человека при том, что они включены в систему других (высших) форм поведения. Этот анализ (который сам Выготский сравнивал с исследованием психопатологии повседневной жизни у Фрейда) проводится тем методом, который в современной лингвистике и связанных с ней семиотических дисциплинах называется методом внутренней реконструкции: из системы выделяются такие элементы, которые внутри этой системы представляют собой аномалии, но могут быть объяснены как остатки более древней системы. Такие пережиточные черты Выготский усматривал в счете на пальцах, восходящему к одному из древних культурных достижений человека (Выготский 1960: 107). В соответствии с мыслью самого Выготского об использовании явлений распада высших психических функций как средства реконструкции ранних форм их развития его интерпретацию счета на пальцах можно подтвердить и фактами, наблюдаемыми при афазии (Иванов 1962: 79): на вопрос «Сколько букв в слове?» больной отвечает жестом, показывая три пальца. После этого, глядя на три пальца своей руки, он называет числительное три. В данном случае знаки звукового языка – числительные оказываются производными от знаков языка жестов, что сопоставимо с аналогичными явлениями в истории языка.

Идеи Выготского позволяют наметить и вероятные отличия предполагаемых ранних форм жестовой коммуникации от поведения антропоидов. Согласно мысли, высказанной Выготским в 1931 г. в его работе «Орудие и знак в развитии ребенка» (архив Л.С. Выготского): «Если поведение обезьяны в экспериментальной ситуации (требующей применения орудий), согласно Келеру, обусловлено главным образом зрительным полем, то ребенок действует прежде всего при помощи своей «naive Physik» (наивной физики), т.е. своего примитивного опыта о физической природе среды и своего тела». Для исследования семиотических выводов, связанных с этим общим положением, большое значение имеют мысли Эйзенштейна о соотношении слова и жеста. В большом цикле работ, посвященных архаическим пластам сознания и их отражению в искусстве, Эйзенштейн стремился раскрыть жестовую основу, лежащую в глубине значений слов, письменных начертаний и живописных образов.

Анализируя сколь угодно отвлеченные понятия, Эйзенштейн стремится обнаружить физические (биологические) действия, лежащие в их основе (отвращение от отвернуться и т.п.). При всей прямолинейности некоторых подобных объяснений Эйзенштейна, уснащавшего этимологическими изысканиями свои статьи и особенно дневники (в частности, времени съемок фильма в Мексике), эта его установка на физический жест представляет интерес в свете новых работ по семантике, где предполагается, что физическая ориентация человека в мире служит основой для того описания мира, которое закреплено в языке (ср. цитированную мысль Выготского о «наивной физике»). Духу этих исследований отвечают опыты Эйзенштейна, направленные на раскрытие первоначального жестового смысла термина. По поводу нескольких таких случаев Эйзенштейн дает детальное обоснование необходимости поиска этого жеста, определяющего внутреннюю форму слова.

Иначе говоря, в основе значений слов (даже самых абстрактных) лежат обозначения простых движений человека. Эту простую биологическую схему, над которой надстраивается все многоэтажное здание слов языка и их значений, и стремился уяснить Эйзенштейн с обычным для него (как и для Выготского) вниманием к исходной фазе развития. Поэтому его так интересовал и в нормальной речи, и в речи афатиков сдвиг от называния предмета к определению двигательной функции действия.

Но Эйзенштейн был далек от наивного предположения, по которому каждому состоянию соответствует один и тот же жест. Понимая жест как знак состояния (хотя и более первичный – в определенном смысле, чем слово), Эйзенштейн видел многообразие реально возможных жестовых проявлений. Глубину понимания Эйзенштейном конкретных вопросов семиотики жестов характеризует установленная им равнозначность жестов, при которых голова откинута назад или опущена вниз. Современные семиотические исследования систем знаков позволяют дать положительный ответ на этот вопрос, поставленный Эйзенштейном. Одно и то же значение в одной системе жестов (болгарской) передается посредством движения головы назад, в другой системе (русской) – движением головы вниз (Якобсон 1971б). Но для Эйзенштейна существенно то, что всякий раз можно установить взаимозависимость между жестом и его словесным обозначением (ср. поддакивать, отнекиваться, где приставки под-, от- передают соответствующий жест головой).

При исключительном внимании Эйзенштейна к тем архаическим чертам знаковых систем, на которых, по его концепции, основана формальная (означающая – непосредственно воздействующая на зрителя) сторона знаков искусства, его чрезвычайно заинтересовала проблема «ручных понятий» (manual concepts), поставленная еще Кашингом (Кашинг, 1892).

Американский этнолог Кашинг (1857–1900), которого Леви-Стросс (Леви-Стросс 1958) с полным правом считает предтечей семиотической этнологии, совершил уникальный в своем роде опыт полного погружения в жизнь индейского племени, в котором в качестве ого полноправного члена (а позднее и в качестве одного из членов совета племени и жреца) он прожил четыре с половиной года. Как писал сам Кашинг в своих заметках, опубликованных только в 1975 г. в связи с оживлением интереса к нему и переизданием его основных работ, «скоро придет время, когда будет установлено, что личное отождествление исследователя с наблюдаемым – это самое основное в подобных исследованиях, для которых необходимо, чтобы исследователь в избытке насытился теми первобытными явлениями, с которыми он имеет дело, проникся ими во всех смыслах – практическом, чувственном, эмоциональном» (цитирую по Грин 1975: 32).

Именно такой опыт совершил Кашинг, усвоив мышление с помощью ручных жестов, причем (на что мало обращается внимания) он к нему был подготовлен тем, что долго выучивался тем способам изготовления вещей, которые практикуются у индейцев. Поэтому в единственном в своем роде эксперименте Кашинга, который Леви-Брюль считал доступным только гению, можно видеть и подтверждение недавней концепции Леруа-Гурана (который сам называет свой подход «палеонтологическим»): согласно ей не только ранние человеческие семиотические системы прямо связаны с ролью руки (что сейчас почти общепризнано среди антропологов), но и обратно – изменение практических функций ручного труда в современных обществах может оказать обратное влияние на знаковые системы (Леруа-Гуран, 1965); с этой точки зрения автоматизация производства и нефигуративное искусство могут быть связаны друг с другом.

Работа Кашинга стала широко известна благодаря ее популяризации Леви-Брюлем (Леви-Брюль, 1910: 179–180, 1930: 105–106), в изложении которого она, вероятно, повлияла и на идею ручной (линейной) речи у Марра.

На Эйзенштейна, специально доставшего оригинал статьи Кашинга, лежавший в университетской библиотеке неразрезанным, эта статья произвела огромное впечатление (т. 1: 484). Он попробовал повторить опыт личного погружения в язык «ручных понятий», чтобы понять моторные субстраты процессов, во время которых «двигательный акт есть одновременно акт мышления, а мысль – одновременно – пространственное действие» (М); может представить интерес сопоставление этих самонаблюдений с аналогичными признаниями математиков о характере их творчества (Иванов 1975а: 7). Согласно Эйзенштейну, «танцем рук проходит поток мыслей – в мысли не формирующихся, не откладывающихся в мозгу, не приобретающих контуров знаков энграмм, откладывающихся в сознании».

Напоминая (в духе разделявшихся им взглядов Марра) о возможной древности жестовой «линейной» «дословесной речи», Эйзенштейн говорит о языке жестов, «к которому мы регрессируем при состоянии одержимости» (GP). Древнейшими он считает те обряды, где движение еще не стало словом.

Исследование языка жестов, так же как и архаической иероглифики, представлялось Эйзенштейну средством для раскрытия тех чувственных представлений, из которых родятся простые словесные образы. Основной особенностью языка жестов является то, что многие его знаки хранят следы своего происхождения из жестов – изобразительных знаков или из их сочетаний, ср., например, в языке индейцев прерий передачу значения ‘мудрый’ посредством сочетания жестов со значением ‘сердце’, ‘лоб’ и ‘хороший’, значения ‘конгресс’ – посредством сочетания значений ‘дом большого белого вождя’ и ‘заседание совета’ (Юнг 1965).

Эволюцию от жестовых знаков-изображений, или указателей, первоначально прямо соотносящихся с денотатом, к знакам-символам концептов отчетливее всего можно проследить в языке слепоглухонемых – предельном случае, где всего более затруднен контакт с внешним миром. Как обнаружил замечательный исследователь этого языка И.А. Соколянский в своих семиотических исследованиях языка слепоглухонемых, на самом раннем этапе в нем жест является «схематическим (рисуночным) сигналом образа предмета» (Соколянский 1959: 122), то есть жестовым знаком-изображением, И.А. Соколянский, справедливо утверждавший, что «изучение процесса формирования «словеснонемых» и безъязычных для семиотики имеет первостепенный интерес» 6, дал четкое описание знака-жеста как аналога слова в языке слепоглухонемых: «Жест, обозначая предмет действительности и употребляясь в качестве орудия общения людей, является аналогом слова» (Соколянский 1959: 122). Необходимой предпосылкой для обучения слепоглухонемого ребенка языку, по И.А. Соколянскому, является включение его в активное поведение, воздействующее на среду: только после этого жесты, используемые в поведении, могут использоваться как знаки.

Исследование развития языка слепоглухонемых в онтогенезе представляет исключительный интерес для решения филогенетической проблемы соотношения разных знаковых систем и роли их соотнесения для последующего развития. У слепоглухонемых только после образования двух систем разных уровней – иероглифической и буквенной и установления эквивалентностей между знаками этих систем начинается дальнейшее лавинообразное развитие новых знаковых систем, надстраивающихся над уже усвоенными системами. Сходный процесс лавинообразного ускоренного развития новых знаковых систем после усвоения нескольких систем, между знаками которых устанавливаются соотношения эквивалентности, наблюдается и в норме – в развитии личности и коллектива (ср., в частности, о роли усвоения знаковых систем типа иностранного языка и системы счета Выготский 1956).

 

6. Действо имени и табу слов.

 

…Из ученых, явившихся предшественниками «палеонтологического» исследования ранних синкретических форм семиотической деятельности, проблему роли слова для этих этапов исследовал с семиотической точки зрения А.А. Потебня, отметивший, что в начале речь идет о еще нерасчлененном единстве означаемой и означающей сторон знака (Потебня 1905: 449–450, 759, 1914: 499). «Верование это доходит вплоть до нашего времени: 1) имя важнее вещи; 2) обычай скрывать имя от людей; 3) давать ребенку имя, охраняющее его и 4) разные заговоры» (Потебня 1905: 399–400, 1914: 495). Потебня одним из первых наметил связи между языком и мифом (Потебня 1905: 583–605), предвосхитив этим понимание мифа как вторичной моделирующей семиотической системы. При этом опережая (в частности, и в конкретном понимании структуры мифологического символа) то сближение мифического сознания с научным, которое характерно для современной истории человеческих знаковых систем, предтечей которой был Выготский (Леви-Стросс 1962, Лурия 1974: 12), Потебня указывает на наличие общих черт у мифа и научного мышления, которые предполагают слово как свою предпосылку (Потебня 1905: 401). Анализируя самый термин «миф», Потебня замечал, что «у Гомера μΰθος, – слово, как противоположное делу – έργον, речь, рассказ, разговор, приказание, и содержание, предмет речи (ср. вещь)» (Потебня 1905: 417). На эту терминологическую особенность обращал позднее внимание и А.Ф. Лосев, в свое время много сделавший для исследования мифологической философии имени (Лосев 1927, 1957: 16).

В недавнем семиотическом исследовании, подчеркивающем номинационный характер мифа, где слово выступает как эквивалент собственного имени предмета, отмечается в этой связи значимость табу (Лотман, Успенский 1973: 286). Если с точки зрения диахронической антропосемиотики в табу можно видеть след ритуальных запретов, накладывавшихся на использование звукового языка, который внутри синкретического ритуала заменялся другим кодом, то для синхронно описываемых соотношений языка, ритуала и мифа (как вторичной моделирующей семиотической системы, надстроенной над языком) более существенно то, что табу (как и наличие ряда в определенном смысле равнозначных имен) обнаруживает уже относительную взаимную независимость разных сторон словесного знака: означаемая сторона его может кодироваться другими способами при замене означающей стороны, на которую наложен запрет. Функционирование звукового языка как при наиболее архаичных ритуальных запретах, полностью его запрещающих, так и при частичных запретах на отдельные слова, зависит от того, что «магическая мысль... отличается от науки избытком детерминизма» (Леви-Стросс 1962: 185); чем племя «примитивней, тем больше число ограничений, предопределяющих каждое действие» (Боас 1940: 633).

Как показал в замечательной работе по истории сознания С.Н. Давиденков, тип общества, где «духовная жизнь... вылилась в сложнейшую систему бессмысленных, забивающих голову ритуалов, контролирующих каждый шаг человека» (Давиденков 1947: 147), приводил к постепенной сверхритуализации поведения, значительно превосходящей то, что можно предположительно восстановить для еще более древнего первобытного общества. Этой сверхритуализацией отчасти можно объяснить «неолитический парадокс», сформулированный Леви-Строссом в связи с признанием наличия развитой «первобытной науки»: «Неолитический человек или человек доистории, следовательно, является наследником длительной научной традиции; тем не менее, если дух, вдохновлявший его, как и всех его предшественников, был в точности таким же, как и у современных людей, то как можно понять, почему он остановился в своем развитии и почему многие тысячелетия застоя находятся наподобие лестничной площадки между неолитической революцией и современной наукой?» (Леви-Стросс 1962: 18). Этот вопрос, относящийся и к искусству (промежутки между живописью ориньяка и Ласко и следующими аналогичными взлетами в искусстве: Египет амарнской эпохи, Греция), получает ответ благодаря исследованию ритуализованности всех форм знакового поведения, постепенно увеличивающейся в древних обществах. Табу как «причину застоя многих цивилизаций древности» рассматривал Л.Я. Штернберг (Штернберг 1936: 186, ср. Иванов 1969а: 73). Нет оснований (вопреки Леви-Брюлю и Марру) отрицать логический характер первобытного мышления, но вместе с тем несомненно наличие в нем «универсальной логической ошибки» (Давиденков, 1947: 134). «Сам по себе принцип ритуального ограничения поведения и ритуальных действий является на этой фазе развития универсальным; содержание же этих ограничений и действий чрезвычайно разнообразно» (Давиденков 1947: 134). По словам Давиденкова, «создание разнообразных защитных и охранительных ритуалов, поражающих нас теперь своей бессмысленностью, совершенно совпадает по своему невро-физиологическому механизму с теми ритуальными действиями, которыми пользуется невротик для своего успокоения» (Давиденков 1947: 151, 147).

В этой связи следует напомнить, что именно табу были первоначально тем материалом, на основании которого были проведены далеко идущие сопоставления архаических систем культуры со знаковой системой бессознательного (Фрейд 1948). Оправданность этих сопоставлений по отношению к табу слов признается как психиатрами (Давиденков 1947), так и лингвистами (Бенвенист 1974). В семиотических терминах можно говорить о ситуации, где фактом самой знаковой системы становится отсутствие означающей стороны знаков (или всей системы знаков). В этой связи особый интерес представляет описанный в хеттском тексте II тысячелетия до н. э. случай такой тотальной афазии, вызванной травмой, которая была осмыслена как результат вмешательства бога и лечилась соответствующими ритуалами, предполагающими второе рождение больного (Иванов 1973а: 43–44). Здесь сама травма становится объектом религиозного осмысления, что подтверждает психоаналитическую интерпретацию соответствующих явлений. Особый интерес представляет повторное возвращение травматического состояния во сне: «Так говорит Мурсилис, Мое Солнечное Божество, Великий Царь. Я направлялся в старый разрушенный город Кунну. Разразилась гроза. Бог Грома прогремел ужасающе. Я испугался. Слов, что были в моем рту, стало меньше, и слово с трудом выходило из моего рта. Но я не обратил тогда внимание на это свое состояние. Потом пришли и прошли годы. И так случилось, что это мое состояние стало мне сниться. И во сне меня коснулась рука бога, и дар речи от меня ушел. Я обратился к оракулу. Оракул ответил, что это был бог грозы города Мануцци. Соответственно этому я обратился к оракулу грозы города Мануцци. Тот мне ответил, что божеству надо дать обменного быка, дабы сжечь его в огне, и птиц, дабы сжечь их. Тогда я обратился к оракулу с вопросом по поводу обменного быка. Оракул мне ответил, что его надо привести в назначенное место в стране Куманни в храм божества. Тогда обменного быка украсили. И я, Мое Солнце, положил свою руку на него. И быка повели в страну Куманни. Я же, Мое Солнце, перед ним склонился. В тот самый день, когда украшали обменного быка я, Мое Солнце, совершил омовение. Перед этим же в предыдущую ночь я, Мое Солнце, избегал женщины. Когда же наутро рано я, Мое Солнце совершил омовение, после того только я, Мое Солнце, наложил руку на обменного быка. Когда же обменного быка увели, я, Мое Солнце, после отправления обменного быка семь дней совершал омовения в обрядово чистой воде. В тот же день, когда я наложил руку на обменного быка, тогда же были отправлены прочь все праздничные одежды, которые я в тот день одевал, а вместе со всеми этими одеждами были отправлены прочь пояс, кинжал и обувь. И их унесли прочь. Также и запряженную колесницу вместе с луком, колчаном и конями они отправили. И их увели прочь. Тот стол, за которым я сиживал, когда ел; ту чашу, из которой я пивал, и то ложе, на котором я спал, и тот кувшин из воды, откуда я брал воду для умывания, и всю ту утварь, какую только можно назвать – все это стало негодным к употреблению: так определил оракул божества. Праздничные одежды, колесницы и кони были взяты прочь по этому слову божества. Те же одежды, в которых я был в тот день, когда Бог грома страшно прогремел и когда разразилась гроза, и ту колесницу, на которой я в тот день стоял, все те одежды, и ту запряженную колесницу, все это отправили прочь» (Гетце, Педерсен 1934).

 

…С точки зрения поставленного выше вопроса о роли языка в системе символов бессознательного особенно существенным представляется соотнесение данных этого текста с клиническими наблюдениями еще в первых работах Фрейда, который показал, что при истерии наблюдается полная афазия, при которой больной не произносит ни одного слова, тогда как при афазиях, вызванных органическими поражениями, какие-нибудь слоги и междометия должны сохраниться (Фрейд 1952: 44–45, ср. использование этих наблюдений уже в труде Погодин 1913; в подобных случаях возможно полное сохранение оптического письменного кода). Исследование афазий было тесно связано с общей теорией знаков, начиная с пионерских трудов Джексона, изучавшего их с точки зрения расстройства разных систем знаков-символов (Джексон 1948), и продолжившего это направление Хэда, определившего афазию как «расстройство символического формулирования и выражения» (Хэд 1926, ср. о значимости работ Джексона и Хэда уже в труде Делакруа 1924: 490 и след.; Делакруа сформулировал результаты изучения афазии в семиотических терминах, следуя Соссюру, см. дальнейшее развитие этих идей: Якобсон 1971б). Л.С. Выготский, последовательно проводивший семиотическую точку зрения в своих трудах 30-х годов, обращал особое внимание на то, что при распаде, в частности при афазии, на первый план выступают низшие (более примитивные) функции и центры (ср. об афазии Выготский 1960), С этой точки зрения может представить особый интерес и установление аналогий между афазией и табу слов, с одной стороны, истерической тотальной афазией и аналогичным явлением в синкретической системе знаков, – с другой. Как при табуировании одного слова, так и при полном отказе от речи (будь то в условиях табуирования устного языка, как у аранта, будь то в ситуации, описанной в рассказе Мурилиса), наблюдается вытеснение означающих сторон знака (или знаков) устного языка, в силу чего и аналогичные явления в современных обществах (в соответствии с приведенной мыслью Выготского) могли бы рассматриваться как архаические (ср. Иванов 1961 б, 1962: 81, 87). Представляется, что само наличие этих явлений предполагает параллельное существование хотя бы одной другой знаковой системы наряду со звуковым языком.

 

Глава вторая АНАЛИЗ ГЛУБИННЫХ СТРУКТУР СЕМИОТИЧЕСКИХ СИСТЕМ ИСКУССТВА

Просмотров: 259

Вернуться в категорию: Декор

© 2013-2017 cozyhomestead.ru - При использовании материала "Удобная усадьба", должна быть "живая" ссылка на cozyhomestead.ru.